В подтверждение своей гипотезы К. Хейл ссылается на исследования Б. Берлина и П. Кея в области изучения основных (basic) цветовых терминов [Berlin, Kay 1969][1]. На основании полученных ими данных ученые выделяют в цветовой терминологии семантические универсалии. Б. Берлин и П. Кей обнаружили, что наборы цветовых терминов, в общем, одинаковы в языках. Ученые предполагают, что существуют одиннадцать универсальных категорий цвета, хотя известны языки, в которых цветовая терминология состоит не более чем из двух терминов, которые по используемым авторами критериям можно считать основными. Если это действительно так, говорит К. Хейл, система цветообозначения дает нам пример еще одной универсалии. Универсалией является система из одиннадцати основных цветов, которая может быть как полно, так и неполно представлена посредством традиционных языковых символов в определенной культуре [Hale 1975, 297].
Пользуясь собственными данными о языке уолбири и критериями Б. Берлина и П. Кея, К. Хейл приходит к выводу о том, что в этом языке имеются два основных цветовых термина: черный (темный) и белый (светлый). Если допустить, что выделенные Б. Берлином и П. Кеем одиннадцать цветовых категорий универсальны, то в языке уолбири должны существовать способы обозначения цветов, для которых нет основного термина. Одним из таких способов, указывает К. Хейл, является весьма продуктивный морфологический способ образования определений, заключающийся в удвоении существительных, для которых данный цвет характерен. Удвоение существительного кровь дает обозначение красного цвета, удвоение существительного трава — зеленого и т. п. Эти и другие данные позволяют К. Хейлу сделать вывод в соответствии со своей гипотезой: цветовая номенклатура языка уолбири характеризуется наличием пробелов в названиях основных (универсальных) цветовых категорий, причем эти пробелы могут быть заполнены морфологически производными терминами [Там же, 298]. Таким образом, К. Хейл предполагает, что номенклатуры цвета м исчисления дают примеры феноменов культуры, которые, по- видимому, являются универсальными, несмотря на их частое отсутствие в некоторых отдельных культурах.
Мы остановились на работе К. Хейла несколько подробнее в связи с разрабатываемой в отечественном языкознании теорией существования так называемых лакун. Прежде чем рассмотреть круг проблем и некоторые точки зрения, связанные с этой теорией (методом), укажем на еще один аспект проблемы взаимоотношения мышления, языка и культуры.
Мысль Б. Л. Уорфа о языковой детерминации человеческого поведения не вызывает такой резкой критики, как другие положения его гипотезы. Как отмечает В. А. Звегинцев, Б. Л. Уорф, указывая на жесткую зависимость норм мышления от языка, не различает: 1) зависимости норм мышления от языка и 2) зависимости от языка норм поведения. Что касается влияния языковых форм (как их понимает Б. Л. Уорф) на поведение человека, то наличие такого влияния подтверждается нашей повседневной жизнью [Звегинцев 1960, 130].
Поскольку поведение безусловно является принадлежностью культуры и во многом определяется ею, оно обладает и национальной спецификой. Многочисленные расхождения, например, обнаруживаются при сопоставлении этикета общения народностей нашей страны. С точки зрения русского, странным представляется запрет на расспросы о жене и детях в разговоре между адыгскими мужчинами. Прямо противоположны в русской и адыгской локальных культурах кинесика приветствия: приветствуя друг друга, адыги старшего поколения приподнимают подбородок, русские же обычно наклоняют голову [Бгаж- shokob 1978, 82, 139]. Адыгское приветствие в русской культуре выглядит знаком высокомерного отношения к окружающим. Факты подобного рода позволяют утверждать, что формы поведения, принятые в культуре А, не совпадают с поведенческими нормами культуры Б и овладение новыми нормами поведения для иностранца, попавшего в иную культуру, является задачей, сопоставимой с овладением языком [Верещагин, Костомаров 1976, 151]. Иными словами, изучение специфики речевого поведения той или иной культуры тесно связано с экстралингвистическим контекстом, с нормами невербального поведения, характерными для этой культуры. Д. Хаймс отмечает, что, кроме правил грамматики и словаря, иностранцу, находящемуся в сфере незнакомой культуры, необходимы дополнительные сведения о речевом поведении носителей данной культуры, чтобы правильно и эффективно «действовать» в иноязычном окружении [Хаймс 19752, 45]. По мнению Е. М. Верещагина и В. Г. Костомарова, немаловажную роль в этом случае играет обучение использованию афоризмов, представляющих собой аккумулированный в речи коллективный опыт той или иной лингвокультурной общности. Ознакомление с этим опытом оп
ределенным образом стимулирует поведение адресата или модифицирует это поведение, влияет на формирование его мировоззрения, этических норм и т. д. Афоризмы не только отражают специфику культуры, но и по-разному воспринимаются в различных лингвокультурных общностях. А. Е. Крымский замечал в этой связи: «…араб-сириец при западной вышколке не любит строгой и скучной логики и объективных доказательств, а больше всего ценит афоризмы, правила, меткое слово и т. п. Пословица для него большее доказательство, чем самый правильный силлогизм» [Верещагин, Костомаров 1976, 176].
Следует также упомянуть еще одно свидетельство влияния языка на поведение представителя той или иной локальной культуры, которое используется в сфере массовой коммуникации (МК). В МК, например, намеренно смещаются сферы употребления слов при обсуждении социальных проблем: вместо слов бедность (poverty) употребляется экономический термин низкий доход (low income). Если с бедностью следует бороться, то низкий доход можно поднимать до более высокого уровня. Характерно также употребление слов, лишенных каких-либо отрицательных ассоциаций: слова гетто (ghetto) и трущобы (slums) связаны с представлениями о нищете, голоде, насилии, а употребляемое средствами МК словосочетание внутренний город (inner city) свободно от таких ассоциаций. В западной пропаганде широко используются и непонятные для большинства носителей языка термины. Знание таких терминов благодаря их специфике дает стопроцентную информацию, незнание же — нулевую: напалм называли в отчетах о боевых действиях во Вьетнаме soft ordnance (мягкий заряд), или naphtagel (нафтагел). Термины выполняют в таких случаях «вуалирующую» функцию: с помощью незнакомых, узконаучных или псевдонаучных слов формируется уважение, доверие к источнику информации [Техника дезинформации и обмана 1978, 137—167]. Широко распространен также прием создания и закрепления за отдельными языковыми знаками определенных социально-психологических коннотаций. Так, например, в основе жаргона подростков в книге Э. Берджесса «Механический апельсин» лежат искаженные русские слова, схожие по своему звучанию с английскими словами, имеющими, как правило, отрицательные коннотации: horrorshow (букв, «кошмарное зрелище»[2]), означает «одобрение»; deng (созвучное английскому dung «дерьмо») в значении «деньги».
[1] В этой связи особый интерес представляют исследования Р. М. Фрумкиной по семантике цветообозначений [1979].
[2]Американский критик П. Циммерман в рецензии на фильм по роману Э. Берджесса следующим образом оценивает язык подростков: «Они общаются друг с другом на жаргоне, отражающем чудовищную деградацию».
Коммуникация в коллективе – предыдущая | следующая – Лингвокультурная общность