Психолингвистические проблемы речевого мышления (продолжение)

Б. «Именно произвольность (немотивированность) и услов­ность (конвенциональность) связи знака и предмета обозначения являются необходимыми атрибутами развитой формы зна­ка» [Солнцев 1977, 25].

В соответствии с этой позицией, например, «символы зани­мают как бы промежуточную позицию между не-знаками и собственно знаками (условными знаками). В. М. Солнцев, конечно, прав, стараясь различать развитые формы знаков от неразви­тых и подводя к мысли, что наиболее развитой, высшей знако­вой формой необходимо признать человеческий язык (другие человеческие формы коммуникации должны быть признаны ли­бо производными от языка, либо дополняющими его в комму­никации), но нельзя забывать, что все существующие развитые языки сохраняют и используют механизм мотивированности фор­мы языкового знака [Иллич-Свитыч 1976] в нарастающем объе­ме (Г. Пауль), а данные этносемиотики отмечают то же в сфе- pax символики, ритуала и т. п. самых развитых цивилизации современности. Таким образом, не следовало бы смешивать понятия «развитости» и «генетического возраста», о чем мы на­поминали выше со ссылкой на Л. Воронина, говоря об участии в функциях нашей психики механизмов, предшествующих ее нынешнему состоянию. Точно так же, скажем, генетически бо­лее древнее, чем письмо, изобразительное искусство нельзя наз­вать «системой, менее развитой, чем язык», а дистанция между врожденными мимическими движениями и искусством пантомимы Марселя Марсо, видимо, не меньшая, чем между древ­нейшей и нынешней стадиями развития языка.

В. Представляется целесообразным рассматривать любой семиотический объект в том или ином «диапазоне знаковости» (термин Ю. С. Степанова): подбор диапазонов, будучи опера­цией в значительной мере эмпирической, все же выгодно отлича­ется от почти полностью интуитивных делений объектов на «знак/не-знак», «язык/не-язык». Со временем, несомненно, бу­дут выработаны критерии для каждого диапазона, что позволит достаточно строго формализовать сам процесс подбора. Уже сейчас можно говорить, однако, об основательности выделения «трех типов языков» [Ветров 1968, 82—97], «десяти типов основ­ных знаковых систем» [Степанов 1971, 81—84], «пяти типов кон­тактов» [Revesz 1946, 241] (внутри коммуникативных систем жи­вотных и человека), «шести видов знаков» [Sebeok 1976, 117— 142]. Это кажется перспективнее простого деления на «знаки» (человека) и «сигналы» (животных) [Мартынов 1978] в свете данных зоосемиотики, к анализу которых мы переходим.

Коммуникативные системы животных и «диапазон» знаковости

Интуитивно понятны (т. е. известны как обязательно сущест­вующие) кардинальные качественные различия между коммуникативными системами животных и человека. Но «в науке яв­ляется самым трудным как раз то, что интуитивно понятно» [Лосев 1976, 23]: исчерпывающего перечня таких различий нет, как нет и необходимого перечня сходных или одинаковых средств коммуникации. И уж совсем отсутствуют достоверные и основательные (не говоря о деталях) сопоставления, касаю­щиеся потенций высших животных в процессе их обучения зна­ковой деятельности, особенно при обучении животных людьми. Ф. Энгельс хорошо понимал, что в условиях естественной среды и «своей» системы животные, «даже самые развитые из них», обмениваются сообщениями и без членораздельной речи [1], так как то, что должно быть обозначено в сигнале, не требует более сложного знака. Совсем иначе, продолжает Энгельс, «обстоит дело, когда животное приручено» людьми, когда расширяется круг их потребностей, представлений, когда они попадают в ус­ловия необходимости понимать то, что в естественных условиях отсутствовало: «…в пределах своего круга представлений он (попугай. — И. Г.) может научиться также и понимать то, что он говорит» [2].

Подчеркивание Энгельсом «предела своего круга представ­лений» отводит любые намеки на антропоморфизм: то, что именно и как понимает попугай сказанное человеком и сказан­ное им самим, указывает на безусловные различия между человеком и животным. Тем менее нужны и тем более вредны попытки умалить потенции высших животных.

Уровень знаковой деятельности, естественно, связывается с интеллектуальным уровнем, но далеко не всегда при этом априорные тезисы уступают место объективным фактам. Н. Тинберген прослеживает явственную линию усложняющегося и гиб­кого поведения животных, выходящего далеко за рамки инстинк­та, и сдержанно отмечает: «Наше абстрактное мышление, спо­собность к общим представлениям и умение устанавливать причинно-следственные связи — все это с успехом могло вырасти из тех или иных особенностей поведения животных» [Тинберген 1968, 189]. Но К. Фабри, не оспаривая фактов и не приводя контраргументов, возражает: «Животные, в том числе челове­кообразные обезьяны, не в состоянии устанавливать причинно- следственные связи. Тем более они не способны образовывать отвлеченные понятия, неразрывно связанные с членораздель­ной речью» [Фабри 1968, 191]. Иными словами, способность к формированию отвлеченных понятий априорно связывается толь­ко со способностью к членораздельной речи, а отсутствие по­следней — с неспособностью к абстракции. Мы уже указывали на факты, опровергающие такие представления [Горелов 1977, 19772]. Ниже будут приведены данные, которых не было в рас­поряжении К. Фабри и которые безусловно подтверждают пози­цию Н. Тинбергена, причем данные относительно коммуникатив­ного обучения, где процессы абстрагирования, переноса и обобщения происходят на знаковом уровне, т. е. неизбежно предпо­лагают полную сформированность соответствующих возможно­стей на уровнях перцепции и предметных действий.

Оценивая результаты решения задач, которые осуществля­ют шимпанзе в природных условиях в ситуациях, подготовлен­ных экспериментаторами, Л. А. Фирсов отмечает, что еще при жизни И. П. Павлова «привычные рамки прежних гипотез, имевшие претензию именоваться теориями (Л. А. Фирсов здесь имеет в виду не самого И. П. Павлова, а некоторых его сотруд­ников.— И. Г.) стали неумолимо раздвигаться под напором все умножающихся новых фактов» [Фирсов 1977, 68].